ДЕТСТВО, ЗАМУЖЕСТВО И ЖИЗНЬ В МИРУ
Блаженная Пелагия Ивановна родилась в октябре 1809 года в городе Арзамасе в семье купца Ивана Ивановича Сурина и Прасковьи Ивановны, урожденной Бебешевой. Иван Иванович был человеком умным, добрым и благочестивым. Он имел свой кожевенный завод, хорошо торговал, и семья жила в достатке. Промысел Божий устроил так, что Иван Иванович вскоре умер, оставив жену и троих малолетних детей — сыновей Андрея и Иоанна и дочь Пелагию. Прасковья Ивановна вскоре вторично вышла замуж за купца Алексея Никитича Королева, тоже вдовца, у которого после первой жены осталось шестеро детей. Королев был человеком суровым и строгим, а его дети не полюбили детей Прасковьи Ивановны.
Жизнь маленькой Пелагии Суриной в доме отчима стала невыносимой, и неудивительно, что в девочке родилось желание никогда не связывать себя семейными узами и делать все наперекор людям. Господь необыкновенно рано призвал ее к трудному подвигу. По рассказам матери, «с малолетнего еще возраста с дочкою ее Пелагиею приключилось что-то странное: будто заболела девочка и, пролежавши целые сутки в постели, встала не похожей сама на себя. Из редко умного ребенка вдруг сделалась она какой-то, точно глупенькой. Уйдет, бывало, в сад, поднимет платьице, станет и завертится на одной ножке, точно пляшет. Уговаривали ее и срамили, даже и били, но ничто не помогало; так и бросили». Из этого рассказа нельзя не видеть, что Пелагия с самых ранних лет обнаруживала в себе необыкновенное терпение и твердую волю. Она выросла высокой, стройной, красивой, и мать, как только дочери минуло 16 лет, постаралась поскорее выдать «дурочку» замуж.
По старинному обычаю на смотрины невесты пришел некий арзамасский мещанин, Сергей Васильевич Серебренников со своей крестной матерью, человек молодой, но бедный и сирота, служивший приказчиком у купца Попова. По обыкновению сели за чай и привели невесту Пелагию Ивановну, наряженную в богатое платье. Взяв свою чашку, она — как сама после рассказывала — дабы оттолкнуть от себя жениха, не имея ни малейшего желания выходить замуж, стала дурить. Например, отхлебнет чаю из чашки да нарочно польет ложкой на каждый узорный цветок на платье; польет и пальцем размажет. Видит мать, что дело плохо: заметят, что дурочка, да, пожалуй, и замуж не возьмут. Самой остановить нельзя: еще заметнее будет. Вот и научила она работницу: «Станешь чашку-то подавать, незаметно ущипни ты дуру-то, чтобы она не дурила». Работница в точности исполнила данное ей приказание, а Пелагия Ивановна нарочно и выдала свою мать: «Что это, — говорит, — маменька? Или уж вам больно жалко цветочков-то? Ведь не райские это цветы». Все это заметила крестная мать жениха и советовала ему, несмотря на богатство, не брать ее, глупенькую. Жених же, видевший ее притворство и думая, что родители в нем виноваты, все-таки решил жениться, и 23 мая 1828 года Пелагию Ивановну выдали замуж за Сергея Васильевича. Венчали их в Богословской церкви Арзамаса.
Вскоре после вступления в брак Пелагия Ивановна поехала с мужем и с матерью в Саровскую пустынь. Преподобный Серафим ласково принял их и, благословив мать и мужа, отпустил их в гостиницу, а Пелагию Ивановну ввел в свою келию и долго-долго, часов шесть, беседовал с ней. О чем они беседовали, осталось тайной. Между тем Сергей Васильевич, ожидавший жену в гостинице, чтобы им ехать домой, потерял терпение и, рассерженный, пошел вместе с матерью разыскивать ее. Подходят они к Серафимовой келии и видят, что старец, выводя Пелагию Ивановну из своей келии за руку, поклонился ей до земли и с просьбой сказал: «Иди, матушка, иди не медля в мою-то обитель, побереги моих сирот-то; многие тобою спасутся, и будешь ты свет миру. Ах, и позабыл было, — прибавил старец, — вот четки-то тебе; возьми ты, матушка, возьми». Когда Пелагия Ивановна удалилась, отец Серафим обратился к свидетелям происшедшего и сказал: «Эта женщина будет великий светильник!» Муж Пелагии Ивановны, услыхав столь странные речи старца, да вдобавок еще видя четки в руках своей жены, с насмешкой обратился к теще: «Хорош же Серафим! Вот так святой человек, нечего сказать! И где эта прозорливость его? И в уме ли он? На что это похоже? Девка она, что ль, что в Дивеево-то ее посылает, да и четки дал». Но тайная, продолжительная духовная беседа с дивным старцем имела решительное влияние на дальнейшую жизнь Пелагии Ивановны.
В Арзамасе она вскоре подружилась с одной купчихой по имени Параскева Ивановна, пребывавшей в подвиге юродства Христа ради, и под ее руководством научилась непрерывной Иисусовой молитве, которая начала в ней благодатно действовать и которая сделалась постоянным ее занятием на всю жизнь. Позже одна старушка, сверстница Пелагии Ивановны, бывшая в молодости ее подругой, рассказывала, что Пелагия Ивановна почти целые ночи, скрываясь ото всех, стоя на коленях лицом к востоку, молилась в холодной стеклянной галерее, пристроенной к их дому. Старушке это было хорошо известно, потому что она жила напротив Серебренниковых. «Ну и судите сами, — прибавляла она в простоте сердца, — весело ли было ее мужу? Понятно, не нравилось. Эх, да что и говорить? Я ведь хорошо знаю весь путь-то ее… Великая была она! Раба Божия!»
С молитвенными подвигами Пелагия Ивановна вскоре стала соединять и подвиг юродства Христа ради и как бы с каждым днем все более теряла рассудок. Бывало, наденет на себя самое дорогое платье, шаль, а голову обернет какой-нибудь самой грязной тряпкой и пойдет или в церковь, или куда-нибудь на гулянье, где побольше собирается народа, чтобы ее все видели, судили и пересмеивали. И чем больше пересуживали ее, тем больше радовалась ее душа, которая искренно пренебрегала и телесной красотой, и земным богатством, и семейным счастьем, и всеми благами мира сего. Но все большую боль и скорбь испытывал ее муж, не понимавший великого пути жены. И просил, и уговаривал ее Сергей Васильевич, но она ко всему оставалась равнодушной.
Когда у них родился первый сын, Василий, Пелагия Ивановна точно не рада была его рождению. Многие родственники хвалили мальчика и говорили: «Какого хорошенького сынка дал вам Бог!» А она во всеуслышание и при муже отвечала: «Дал-то дал; да вот прошу, чтоб и взял. А то что шататься-то будет». Когда родился второй сын, Иоанн, Пелагия Ивановна к нему отнеслась так же. С этого времени муж перестал щадить ее. Вскоре оба мальчика умерли, прожив по полтора года, — конечно, по молитве блаженной. Тогда Сергей Васильевич начал страшно бить жену, вследствие чего она, несмотря на свою здоровую и крепкую натуру, заметно начала чахнуть и затем решила во что бы то ни стало удалиться от мужа. Через два года у Пелагии Ивановны родилась дочка, и, как только Бог послал ее, блаженная, не глядя на нее, принесла дитя в подоле своего платья к матери и, бросив на диван, сказала: «Ты отдавала, ты и нянчись теперь; я уже больше домой не приду!» Девочка, окрещенная Пелагией, прожила всего несколько недель.
Пелагия Ивановна начала ходить по улицам Арзамаса, от церкви к церкви, и все, что ни давали ей из жалости и что попадало ей в руки, раздавала нищим и ставила свечи в церкви Божией. Муж, бывало, поймает ее, бьет чем попало: поленом так поленом, палкой так палкой; запрет ее, морит голодом и холодом, а она не унимается и твердит одно: «Оставьте, меня Серафим испортил!» Не покоряясь мужу, она старалась уклониться от него, и выведенный из терпения Серебренников, обезумев от гнева, переговорив с матерью, решился прибегнуть к страшной мере. Он силой привел жену в полицию и попросил городничего высечь ее. В угоду Сергею Васильевичу и Прасковье Ивановне городничий велел привязать Пелагию к скамейке и так жестоко наказал, что мать содрогнулась и оцепенела от ужаса. «Клочьями висело тело ее, — рассказывала она впоследствии, — кровь залила всю комнату, а она, моя голубушка, хотя бы охнула. Я же сама так обезумела, что и не помню, как подняли мы ее и в крови и в клочьях привели домой. Уже и просили-то мы ее, и уговаривали-то, и ласкали; молчит себе, да и только». В следующую же ночь городничий, столько поусердствовавший, увидел во сне котел, наполненный страшным огнем, и услышал неизвестный голос, который сказал ему, что этот котел приготовлен для него за жестокое истязание избранной рабы Христовой. Городничий в ужасе проснулся, рассказал о страшном видении и запретил всему вверенному ему городу обижать эту безумную, или, как говорили в городе, «испорченную» женщину.
Так как все принятые меры не помогли, Серебренников начал верить, что его жена испорчена, и повез лечить ее в Троице-Сергиеву Лавру. Во время этой поездки с Пелагией Ивановной произошла внезапная перемена: она сделалась кроткой, тихой и умной. Ее муж не помнил себя от радости и послушал ее совета: вручил ей деньги и вещи и одну отпустил домой, а сам отправился в другое место по весьма важному и неотложному делу. Спешно управившись с ним, он, горя нетерпением увидеть выздоровевшую жену, возвратился домой, но каков был его ужас и гнев, когда он узнал, что Пелагия Ивановна все до малейшей полушки и последней вещи раздала Бог знает кому, вернулась в город нищей и ведет себя хуже прежнего, стараясь вынести из дома и раздать все, что только можно. Тогда обезумевший Сергей Васильевич заказал для жены, как для дикого зверя, железную цепь с таким же железным кольцом и своими руками заковал ею Пелагию Ивановну, приковал к стене и издевался над ней, как ему хотелось. Иногда несчастная женщина, оборвавши цепь, вырывалась из дома и, полураздетая, гремя цепью, бегала по улицам города, наводя на всех ужас. Каждый боялся приютить ее или защитить от гонений мужа. И вот несчастная снова попадала в свою неволю и должна была терпеть новые, еще более тяжкие мучения. «Ведь безумною-то я хотя и стала, — говорила она сама впоследствии, — да зато много и страдала. Сергушка-то (муж) во мне все ума искал, да мои ребра ломал; ума-то не сыскал, а ребра-то все поломал». Действительно, одна благодать Господня подкрепляла ее, как Свыше предназначенную избранницу Божию, и давала ей силы переносить все, что с ней тогда делали. Однажды, сорвавшись с цепи, Пелагия Ивановна в страшную зимнюю стужу, полунагая, приютилась на паперти церкви, называемой Напольной, в гробе, приготовленном для умершего от эпидемии солдата, и здесь, полуокоченелая, ждала себе смерти. Увидев церковного сторожа, она бросилась к нему, моля о помощи, и так напугала его, что тот, приняв ее за привидение, в ужасе забил в набат и встревожил весь город. После этого Серебренников совершенно отрекся от своей жены, выгнал ее вон из дома, притащил к матери и вручил ей. В семье все, начиная с сердитого, с крутым нравом отчима, своими руками бившего Пелагию Ивановну, ненавидели ее, особенно младшая дочь Королева — Евдокия, которая вымещала на ней свою злобу и все домашние неудачи. Евдокия вообразила, что ее не берут замуж именно потому, что опасаются, как бы она не сошла с ума, подобно Пелагии Ивановне, и решила погубить ее. Она подговорила одного злодея, хорошо умевшего стрелять, убить ее в то время, когда она будет бегать за городом и юродствовать. Несчастный согласился и действительно выстрелил, но дал промах. Тогда Пелагия Ивановна, оставшаяся невредимой, предрекла ему, что он не в нее стрелял, а в самого себя. И что же? Через несколько месяцев ее предсказание сбылось в точности: он застрелился.
Мать Пелагии Ивановны решила отправить ее с богомольцами по святым местам в надежде на исцеление. Прежде всего «дурочку» повезли в Задонск к святителю Тихону, а затем в Воронеж к святителю Митрофану. Прибыв в Воронеж, арзамасские богомольцы пошли с Пелагией Ивановной к Преосвященному Антонию, известному в то время святостью жизни и даром прозорливости. Владыка Антоний ласково принял Пелагию Ивановну с богомолками, благословил всех, а к блаженной обратился со словами: «А ты, раба Божия, останься». Три часа беседовал он с ней наедине. Спутницы Пелагии Ивановны разобиделись, что Преосвященный занялся «дурочкой», а не ими, и толковали между собой: «Чай, и мы не беднее ее, тоже можем сделать пожертвование». Прозорливый владыка узнал их мысли и, провожая Пелагию Ивановну, сказал ей: «Ну, уже ничего не могу говорить тебе более. Если Серафим начал твой путь, то он же и докончит». Затем, обратившись к ее спутницам, добавил: «Не земного богатства ищу я, а душевного». И всех отпустил с миром.
Наконец, убедившись, что и святые угодники как бы не помогают Пелагии Ивановне и что Преосвященный Антоний упомянул о старце Серафиме, измученная мать Пелагии Ивановны решила еще раз сама съездить в Саровскую пустынь. Прасковья Ивановна стала жаловаться преподобному: «Вот, батюшка, дочь-то моя, с которою мы были у тебя, замужняя-то, с ума сошла; то и то делает и ничем не унимается. Куда-куда мы ни возили ее: совсем отбилась от рук, так что на цепь посадили…» «Как это можно?! — воскликнул старец. — Как это могли вы?! Пустите, пустите; пусть она на воле ходит, а не то будете вы страшно Господом наказаны за нее. Оставьте, не трогайте ее, оставьте!» Напуганная мать стала было оправдываться: «Ведь у нас вон девочки, замуж тоже хотят; ну, зазорно им с дурою-то. Ведь и ничем-то ее не уломаешь: не слушает. А больно сильна; без цепи-то держать — с нею и не сладишь. Возьмет это, да с цепью-то по всему городу и бегает; срам да и только». Отец Серафим невольно рассмеялся, услышав столь справедливые и резонные, на первый взгляд, оправдания матери, и возразил: «На такой путь Господь и не призывает малосильных, матушка; избирает на такой подвиг мужественных и сильных телом и духом. А на цепи не держите ее и не могите, а не то Господь грозно за нее с вас взыщет». Следуя словам великого старца, домашние несколько улучшили жизнь Пелагии Ивановны: не держали более на цепи и позволяли выходить из дому. Получив свободу, днем она юродствовала, бегала по улицам города, безобразно кричала и всячески безумствовала, покрытая лохмотьями, голодная и холодная, а по ночам молилась Богу на паперти церкви под открытым небом с воздетыми горе’ руками, со многими воздыханиями и слезами. Так Пелагия Ивановна провела четыре года до переезда в Дивеевский монастырь. Все это время она не переставала посещать арзамасскую юродивую Параскеву — ту самую, которая учила ее непрестанной Иисусовой молитве.
ПЕРЕЕЗД В ДИВЕЕВСКУЮ ОБИТЕЛЬ И ПЕРВЫЕ ГОДЫ ЖИЗНИ В НЕЙ
Много препятствий нужно было преодолеть страдалице и претерпеть много скорбей и истязаний, чтобы родные сами убедились в том, что ее надо отпустить в Дивеево, где ей было предназначено просиять необычайными подвигами. Мать хлопотала о том, как бы сбыть дочь с рук, даже предлагала за это деньги и говорила: «Намаялась я с нею, с дурою». Но Пелагия Ивановна отказывалась идти в предлагаемые монастыри и только твердила одно: «Я дивеевская, я Серафимова и никуда не пойду». И слова ее исполнились.
В 1837 году дивеевская сестра, дивная старица Ульяна Григорьевна, опытная в духовной жизни и прозорливая, любвеобильная и странноприимная, отправилась с двумя послушницами в Арзамас по какомуто делу. Когда они ехали по городу, вдруг откуда ни возьмись бежит к ним Пелагия Ивановна, влезает в их повозку и говорит: «Поедемте к нам чай пить! Отец-то хоть и не родной мне и не любит меня, да он богат, у него довольно всего. Поедемте!» По ее зову дивеевские сестры приехали к ней в дом и рассказали обо всем домашним. Ульяна Григорьевна, имевшая дар прозорливости, сжалилась над несчастной страдалицей и, побуждаемая любовью Христовой, сказала ее матери: «Вы бы отдали ее к нам, что ей здесь юродствовать-то?» Прасковья Ивановна, услышав это, обрадовалась: «Да я бы рада-радехонька, если б пошла она. Ведь нам-то, видит вот Царица Небесная, как надоела она, просто беда! Возьмите, Христа ради, вам за нее мы еще и денег дадим». Ульяна Григорьевна ласково обратилась к самой Пелагии Ивановне: «Полно тебе здесь безумствовать-то, пойдем к нам в Дивеево, так Богу угодно». «Безумная», будто равнодушно слушавшая весь разговор, вдруг при последних словах Ульяны Григорьевны вскочила, как умница, поклонилась ей в ноги и сказала: «Возьмите меня, матушка, под ваше покровительство». Все изумились ее речи, один только деверь злобно усмехнулся и сказал: «А вы и поверили ей. Вишь, какая умница стала! Как бы не так! Будет она у вас в Дивееве жить! Убежит и опять станет шататься». И еще более удивились все, когда на недобрые речи деверя Пелагия Ивановна смиренно поклонилась в ноги ему и совершенно здраво и разумно ответила: «Прости, Христа ради, меня. Уж до гроба к вам не приду я более». Воистину пришло определенное Богом время поступить Пелагии Ивановне в Дивеевскую общину. Блаженная сама, без всякого сопротивления, охотно оставила кров родной матери и с радостью отправилась в Дивеево.
С той поры «безумная Палага», как называли ее многие, стала жить в Дивееве, но не радостной жизнью. Сначала к ней приставили молодую, но крайне суровую и бойкую девушку Матрену Васильевну, впоследствии монахиню Макрину. Она била ее так, что без жалости нельзя было смотреть. Но Пелагия Ивановна не только не жаловалась на это, но даже радовалась такой жизни. Она словно нарочно вызывала всех в общине на оскорбления и побои, ибо по-прежнему безумствовала: бегала по монастырю, бросала камни и била стекла в келиях, колотила головой и руками о стены монастырских построек. В своей келии она бывала редко и большую часть дня проводила на монастырском дворе: сидела или в яме, выкопанной ею же и наполненной навозом, который она носила всегда за пазухой, или же в сторожке в углу, где занималась Иисусовой молитвой. Всегда, летом и зимой, Пелагия Ивановна ходила босиком, нарочно становилась ногами на гвозди и прокалывала их насквозь и всячески старалась истязать свое тело. В монастырскую трапезную не ходила никогда, питалась только хлебом и водой, да и этого иногда не было. Случалось, что, проголодавшись вечером, она нарочно шла просить хлеба в келии тех сестер, которые не были расположены к ней, и вместо хлеба получала толчки и пинки. После этого Пелагия Ивановна возвращалась домой, где Матрена Васильевна встречала ее побоями.
Когда по кончине матушки Ксении Михайловны начальницей стала ее родная дочь, кроткая и, словно младенец, простосердечная старица Божия Ирина Прокофьевна Кочеулова, тогда некоторые из сестер, уважавших Пелагию Ивановну, стали просить за нее: «Что это, матушка, возымейте жалость, смотреть больно, как бьет Матрена-то Пелагию Ивановну! Ведь собака — скот, и ту жаль, а она хоть и дура, все же человек-то есть». И добрейшая матушка Ирина Прокофьевна взяла Пелагию Ивановну от Матрены Васильевны и приставила к ней другую молодую девушку, Варвару Ивановну. Но эта сестра блаженной не полюбилась. И Пелагия Ивановна стала сама уже бить ее и всячески старалась от нее отделаться, прогоняла и говорила ей: «Не люблю тебя, девка, как ты ни служи мне, лучше уйди от меня». Наконец, сжалившись над блаженной, с общего совета решили привести ей для услужения ту самую крестьянку Анну Герасимовну, которая тотчас по приезде в Дивеево Пелагии Ивановны так возлюбила ее, что тогда же сердечно желала остаться при ней в услужении Христа ради. Матушка Ирина Прокофьевна повелела своей келейнице привести Анну Герасимовну к Пелагии Ивановне. Лишь только вошла она, блаженная вскочила и, будучи весьма сильной, схватила ее, как маленького ребенка, в охапку, поставила в передний угол на лавку, поклонилась в землю и сказала: «Отец Венедикт, послужи мне Господа ради, а я тебе во всем послушна буду, все равно, как отцу».
Пелагия Ивановна и Анна Герасимовна поселились вместе с Ульяной Григорьевной в келии, которая по благословению старца Серафима была построена из саровского леса за собственный счет Ульяны Григорьевны.
Жалостливая и мягкосердечная Анна Герасимовна, с усердием и преданностью служившая Пелагии Ивановне в течение 45 лет — почти во все годы пребывания ее в Дивееве, оставила весьма подробное повествование о подвигах блаженной.
ВОЙНА ЗА ПРАВДУ ВО ВРЕМЯ СМУТЫ В ДИВЕЕВСКОЙ ОБИТЕЛИ В 1861 ГОДУ
О смутном времени, пережитом обителью, в официальном описании монастыря тех лет говорится следующее. «При слабой настоятельнице новообразовавшейся Серафимо-Дивеевской общины Ирине Прокофьевне Кочеуловой все совершенно забравший в личное насильственное и самопроизвольное распоряжение свое Иван Тихонов (впоследствии иеромонах Иоасаф) всем, чем лишь было возможно, теснил и преследовал Серафимовских, постепенно стараясь, под всевозможно благовидными предлогами, уничтожить все серафимовское, святым старцем, по приказанию Матери Божией, заповеданное, заменяя то лично своим, новым. Так, мельницу-питательницу перенес он почти на версту в поле с прежнего ей батюшкою Серафимом определенного места; затем упросил епархиальное начальство запереть и запечатать обе Рождественские церкви; вместо строго заповеданного чтения неусыпаемой Псалтыри заставил читать Евангелие в Тихвинской новоотстроенной им церкви. После этого снес все по приказанию батюшки Серафима поставленные корпуса-келии, построив свои, новые, и все задним фасом к святой, заповеданной Царицею Небесною Канавке, с твердо выраженным намерением постепенно засыпать ее всяким сором и впоследствии совершенно заровнять. Эта всем известная и столь многозначительная Канавка вырыта по приказанию Самой Матери Божией по той самой тропе, где, по глаголу святого старца, „стопочки Царицы Небесной прошли!”».
29 лет велась непрестанная борьба между осиротевшими сестрами, защищавшими заветы своего отца и основателя прп. Серафима, и врагом человечества, который в лице соблазненных им честолюбивыми замыслами отца Иоасафа и его поклонниц, ослепленных духовно, нашел себе усердных бойцов. Пелагия Ивановна Серебренникова, как и другие верные последователи прп. Серафима: Прасковья Семеновна Милюкова, Евдокия Ефремовна (монахиня Евпраксия), блаженная Наталья Дмитриевна, Михаил Васильевич Мантуров, Николай Александрович Мотовилов, протоиерей Василий Садовский и многие другие, — соединились невидимо с пришедшими к ним на помощь Небесными Силами и защитили правду и заветы своей Матери Игумении, Самой Царицы Небесной.
В январе 1861 года Преосвященным Нектарием был получен указ о присвоении Серафимо-Дивеевской общине статуса монастыря, но он держал его у себя до мая, когда сам поехал в Дивеево, чтобы утвердить порядок, угодный Ивану Тихонову, поставив настоятельницей обители преданную ему сестру Лукерью Занятову вместо законно избранной сестрами Елисаветы Алексеевны Ушаковой. Настало то ужасное для обители время, которое прп. Серафим назвал временами, схожими с пришествием антихриста.
Перед приездом епископа Нектария Пелагия Ивановна, как и другие блаженные старицы, беспокоилась и сильно скорбела, все ходила, металась да бегала, приговаривая: «Ох, горе-то какое! Тоска-то, тоска какая!» «Ну, что еще за горе? — спросила Анна Герасимовна. — Вот владыку все ждут, а ты тут — „горе“. Дай-ка я лучше самоварчик поставлю!» «Ох! — продолжала блаженная. — Какой это тебе „самовар“! Горе-то какое? Туча-то какая идет! Пойдем к воротам!» Пошли. На Пелагии Ивановне не было лица, точно она была не своя. Просидели они целый день у ворот, и Пелагия Ивановна все время тосковала и металась. «Какой ныне гром-то будет! — восклицала она. — Ведь, пожалуй, кого и убьет. Да, верно убьет!» «Что это ты говоришь, Господи помилуй! — с тревогой возразила Анна Герасимовна. — Я так испугалась, что вся дрожу!» В душе Анна Герасимовна верила, что беда случится непременно, потому что блаженная изменилась, затосковала и вся осунулась.
Настали сумерки. С самого утра Елисавета Алексеевна и все сестры ждали владыку у храма и гостиницы, в которой приготовили ему помещение, но он задерживался. Когда начало темнеть, Пелагия Ивановна вдруг вскочила и побежала прямо в гряды, которые были против ворот, и засела в них. Анна Герасимовна пошла за ней. Нашла туча с сильным дождем и громом, а блаженная со своей келейницей продолжала сидеть в огороде, и сколько дождь ни поливал их, Пелагия Ивановна не двигалась с места и Анне Герасимовне не дозволяла. «Сиди!» — говорила ей блаженная. Промокшая Анна Герасимовна роптала: «Что это? Господи помилуй! Дождь так вот и поливает; там все владыку с фонарями ждут, а я тут и сиди с тобой!» С этими словами она встала и хотела уйти, но блаженная тут же вскочила, схватила ее за подол, да так грозно и гневно прикрикнула: «Так и сиди!», — что на послушницу напал ужас. «Что это, Господи, — думала она, — непременно же какая-нибудь да будет беда!» Так и сидели они совершенно промокшие, смотря издали, как сестры с фонарями ожидали владыку у ворот.
В полночь, наконец, приехал Преосвященный Нектарий, в сопровождении протоиерея и письмоводителя, своего родного брата. Раздался звон. Блаженная Пелагия Ивановна выскочила из грядок и бросилась к воротам. Немного спустя она встала, оглядела себя и Анну Герасимовну, и видя, что с них обеих ручьем льется вода, произнесла: «Ну, слава Богу! Теперь ничего не будет!» Они пошли домой. Пелагия Ивановна ненадолго прилегла, но потом встала и остаток ночи где-то пробегала в мокрой одежде.
Слава о блаженной Пелагии Ивановне, конечно, дошла до владыки еще в Нижнем Новгороде, так как ее посещали многие, приезжавшие со всех концов России; кроме того, он слышал о ее прозорливости и от отца Иоасафа. Смущенный возложенной на него обязанностью изменить порядок в Дивееве, Преосвященный Нектарий искал себе, видимо, внутренней поддержки для правдивого решения вопроса и пожелал сходить к блаженной Пелагии Ивановне.
«На первый же день приезда владыки, — рассказывала послушница Анна Герасимовна, — вижу: жалует к нам. Сердце у меня так и заныло. „Что это, — думаю, — мы дураки, и никогда к нам такие лица не ходили!”» Преосвященный Нектарий вошел в келию. Пелагия Ивановна сидела, поджавшись, в чулане на табуретке. Владыка взял также табуреточку и сел рядом с ней, а Анне Герасимовне приказал поместиться на лавке. «Ах, раба Божия! Как мне быть-то?» — сказал владыка. Строго и ясно посмотрев на епископа и, по-видимому, произведя на него сильное впечатление своим светлым, глубоким и чистым взором, блаженная громко ответила: «Напрасно, владыка, напрасно ты хлопочешь! Старую мать не выдадут!» Преосвященный Нектарий пригорюнился, оперся подбородком на свой посох и стал покачивать головой из стороны в сторону. «Уж и сам не знаю, как быть!» — сказал владыка, обращаясь к Анне Герасимовне. «Преосвященный владыка! — вдруг заговорила Анна Герасимовна, сделавшаяся вдруг смелой и откровенной. — Да зачем же сменять? Ведь она никого не обижает!» Едва она договорила это, как Пелагия Ивановна вскочила — встревоженная, страшная — и начала воевать. Все, кто были с владыкой, от испуга разбежались, кто куда мог. Анна Герасимовна рассказывала: «Осталась я с ним одна-одинешенька. Тряской трясусь да творю молитву: „Господи, только помози!” Да кое-как, улучив минуту, владыку-то уж и выпроводила вон; а она-то воюет — что ни попало под руки, все бьет да колотит. Ужас на всех и на нас-то напал. К вечеру, слышу, говорят, что архиерей сказал прибывшему с ним протоиерею: „Напугала меня Пелагия Ивановна; уж и не знаю, как быть!” „Охота вам, владыка, — говорит протоиерей, — безумную бабу слушать!”» Остаток дня до всенощной Преосвященный Нектарий ходил по монастырю вместе с Лукерьей Занятовой. Дивная раба Божия Прасковья Семеновна была очень неспокойна, разбила у себя в келии окна и кричала: «Второй Серафим, Пелагия Ивановна! Помогайте мне воевать! Наталья косматая, Евдокия глухенькая, помогайте мне! Стойте за истинную правду! Николай Чудотворец, угодник Христов, помогай за правду!»
Эта война блаженных производила сильнейшее впечатление и наводила на всех ужас. Вообще, как известно из уст самого прп. Серафима, истинных блаженных и Христа ради юродивых бывает мало. Много было порочных людей, самопроизвольно взявших на себя этот великий и тяжелый подвиг и руководимых врагом человечества. Но истинные блаженные узнаются по необъяснимой на словах чистоте и святости взора, проникающего в сердце человека, по образу их жизни и, в особенности, по неподражаемой речи. Все они «воюют» одинаково. Это непонятное, на первый взгляд, буйство делается совершенно понятным, если вспомнить, что блаженные, еще живя на земле, имеют духовные очи, явно видящие Ангелов и духов злобы. Такая «война» есть борьба с духами злобы, являющимися смущать, соблазнять человечество и возбуждать вражду между людьми.
Блаженные Пелагия Ивановна и Прасковья Семеновна провели в страшной войне все дни, когда Преосвященный Нектарий пытался удалить избранную сестрами начальницу Е. А. Ушакову в другой монастырь (на что она не согласилась), а на ее место через несправедливый пристрастный жребий поставил сторонницу и главную помощницу гонителя Дивеевской обители отца Иоасафа Гликерию Занятову. Серафимовы сестры провели весь этот день в слезах и не выходили из келий. Только великие рабы Божии продолжали еще с большей силой воевать с врагом, видя, до какого ослепления довел он иоасафовых сестер.
Сестра Аграфена Николаевна Назарова поспешила в келию Пелагии Ивановны рассказать ей, что происходило сегодня в церкви, и принесла с собой в подарок прехорошенького котенка, зная, как блаженная любила их. Пелагия Ивановна вскочила, выхватила котенка из рук Назаровой и так сильно ударила кулаком по его голове, что он не пикнул. Подобного с блаженной никогда еще не случалось.
— Полно озорничать-то! — закричала Анна Герасимовна.
— Нет, не перестану! — ответила блаженная. — Да, вот все так: ей все равно, а я-то при чем? Только, знай, через тебя все к ответу иди! — ворчала Анна Герасимовна.
— Нет! Что тебе? Я и помимо тебя выберу время, — сказала Пелагия Ивановна.
В это время в другом конце обители старица Прасковья Семеновна кричала: «Второй Серафим — Пелагия Ивановна! Помогай мне воевать!»
О том, что произошло дальше, Анна Герасимовна рассказывала так: «Пришла ночь, сидит дома. На другой день расхорошая-хорошая встала и пообедала с нами. Отлегло у меня. „Ну, — думаю, — слава Тебе, Господи, угомонилась“. Да уж не помню, зачем вышла в чулан. Прихожу: а уж ее и нет. Так во мне сердце-то и упало. „Где она это? — думаю. — Как бы еще чего не наделала!” Тороплюсь, собираюсь идти разыскивать, а ко мне уж и бегут навстречу. „Что ты, — говорят, — делаешь-то? Что безумная-то твоя дура наделала? И не знаешь? Ведь она владыку-то по щеке ударила!” Так я и обмерла. Ничего и не соображу даже. „Вот, — говорят, — теперь в сумасшедший дом ее; да и тебе-то беда будет. И тебя к ответу“. „Господи, — говорю, — да я-то при чем с ней? Ведь не пятилетняя, — говорю, — она, на руках мне носить да караулить ее“. Горе страшное взяло меня; так-то мне тяжело да тошно, сил моих нет. И горько-прегорько заплакала я. Она и идет.
— Побойся ты Бога; что, — говорю, — надурила ты? Ну виданное ли дело? Ведь и вправду говорят: в сумасшедший дом тебя засадят. Да и меня-то, горькую, за дурь-то твою так не оставят.
— Не была, — говорит, — в нем сроду, да и не буду. А так надо. Ничего не будет.
— Да, — говорю, — говори.
Вот как все совершилось. Едет от службы владыка на дрожках, а моя-то разумница на дороге сидит (и когда успела?), яйца катает, как раз после Пасхи вскоре это было. Владыка-то, видно, хоть и послушал протоиерея-то, да не был покоен, потому что (что правду-то таить?) не по-Божьему сделал дело-то. Увидел Пелагию Ивановну, видно обрадовался и думал, не успокоит ли она его совесть; слез с дрожек-то, подошел к ней, просфору вынул. „Вот, — говорит, — раба Божья, тебе просфору моего служения“. Она молча отвернулась. Ему бы и уйти; видит — не ладно, прямое дело. Кто им, блаженным-то, закон писал? На то они и блаженные. А он, знаешь, с другой стороны зашел и опять подает. Как она это встанет, выпрямится, да так грозно, и ударила его по щеке, со словами: „Куда ты лезешь!” Видно, правильно обличила, потому что владыка не только не прогневался, а смиренно подставил другую щеку, сказавши: „Что ж? По-Евангельски, бей и по другой“. „Будет с тебя и одной“, — отвечала Пелагия Ивановна и, как бы ничего не сделала, словно не до нее дело, а так надо, — опять стала яйца катать.
Уехал владыка, а мать-то Пелагии Ивановны, Прасковья Ивановна, услыхав всю эту историю в Арзамасе, перепугалась, приехала к нам и говорит мне: „В сумасшедший дом, говорят, засадят; и вам-то с ней беда, — говорит, — будет. Ее-то мне уж, — говорит, — не жаль. Слыханное ли дело? Что наделала! Бог с ней, туда ей и дорога; а вот вас-то, голубушка вы моя, уж больно жаль. За нею, за дурою, ходила да радела“. Все это молча слушала Пелагия-то Ивановна, да на эти ее слова и сказала: „Сроду там не была, да никогда во век не буду. Ничего не будет“.
Что же? Ничего и вправду не было, а еще владыка-то, бывало, так почитает ее, что всегда справлялся, жива ли она. И что еще? Присылал ей и свое благословение и от нее просил себе святых молитв, и даже просфору раз со странником прислал ей и еще что-то в гостинец. Видно, уразумел он, что не по-Божески поступил он, и что справедливо, хотя безбоязненно и дерзновенно обличила его блаженная раба Христова».
Об этом поступке блаженной святитель Филарет Московский в одном из писем писал: «Неправильное избрание Гликерии подтвердилось. Иоасаф открылся самым нелепым человеком. В общине сестер простых и скромных постепенно собрал себе партию, главой которой теперь Гликерия, и произвел разделения и смуты… После избрания Гликерии одна живущая в Дивееве и уважаемая всеми юродивая при народе ударила Преосвященного Нектария в щеку».
Действительно, никаких разбирательств по поводу пощечины епископу так и не было.
Все шесть месяцев, в продолжение которых начальствовала Лукерья Васильевна, блаженная Пелагия Ивановна воевала: все ломала и била. Она громко говорила всем, что не быть у них настоятельницы иной, кроме игумении Марии, и во время пребывания в монастыре следственной комиссии по этому делу легла в святых воротах и громко обличала виновников и виновниц смуты.
Кроме принесенного котенка блаженная убила и своего. Анна Герасимовна рассказывала так:
„Что это, — говорю, — Пелагия Ивановна, будет тебе! Все-то бьешь да убиваешь; кажется, сама-то кошек любила, а тут, гляди-кась, другого котенка уж убиваешь. Как это не жалко тебе? — говорю. — Ведь тварь чем же виновата!” „Так-то так, батюшка, — отвечает, — да что же делать-то, когда так надо“. Вот тебе и толкуй с ними, блаженными-то. Гляжу раз: бежит откуда-то и несет прехорошенького котенка; где взяла, уж не знаю. Принесла она его да в передний-то угол на лавку и посадила; гладит да приговаривает: „Ну вот, двух я убила, а ты уж теперь поживи у меня“. „Ну, — говорю, — одного убила, да еще мало, и другого, а теперь своего принесла; пусть же этот вот и живет“. К вечеру, слышу, приехал к нам Тамбовский архимандрит Иоаким (неправильное-то Нектарьевское дело в Святейший Синод поступило, временно, вишь, перевели нас к Тамбовскому архиерею) для того, чтобы матушку-то Елисавету Алексеевну, не поБожьему-то у нас отнятую, нам возвратить и опять поставить начальницею; тут-то уж и поняла я все ее проделки. Вот почему котенка-то сама принесла. Эх, Пелагия Ивановна, Пелагия Ивановна! И чудна только она была».
ЖИЗНЬ БЛАЖЕННОЙ ПОСЛЕ ВОДВОРЕНИЯ ПОРЯДКА В ОБИТЕЛИ. ОБРАЗ ЖИЗНИ
Анна Герасимовна вспоминала: «Ну, с тех вот пор, как возвратили нам матушку-то Елисавету Алексеевну, все по-прежнему стало у нас спокойно; перестала озорничать и моя Пелагия Ивановна. Вместо камней да палок с матушкиного игуменства цветы полюбила, цветами заниматься стала. Сидит ли, ходит ли, сама, знай, их перебирает; и сколько, бывало, ей нанесут их! Целые пуки. Всю-то келию затравнят ими. Тут вот она и бегать почти перестала; все больше в келии, бывало, сидит. Любимое ее место было на самом-то ходу, между трех дверей, на полу, на войлочке у печки. Повесила тут батюшки Серафима портрет да матушкин; с ними, бывало, все и ночью-то разговоры ведет да цветов им дает».
«Любила она очень цветы, — говорил художник М. П. Петров, подтверждая рассказ Анны Герасимовны, — и если имела их в руках, задумчиво перебирала их, тихо нашептывая молитву. В последнее время живые цветы почти всегда имелись у ней в руках, потому что их приносили ей те, кто желал сделать ей удовольствие, и эти цветы видимо утешали ее. Перебирая их и любуясь ими, она и сама делалась светлою и радостною, точно витала уже умом своим в ином мире.
После 20-летнего подвижничества в Дивееве Пелагия Ивановна вдруг резко изменила образ своей жизни. Однажды сказала она своей келейнице, Анне Герасимовне: „Сейчас был у меня батюшка Серафим, велел молчать и находиться более в келии, чем на дворе“. И она замолчала, и редко кого удостаивала своим разговором, говорила мало, отрывистыми фразами, более сидела в келии и, подобно преподобному Арсению Великому, стала избегать людей и более внимать себе. В это время духовные подвиги ее были самые разнообразные».
«Спать она почти не спала; разве так, сидя тут же или лежа, немного задремлет, а ночью, случалось, посмотришь: ее уж и нет. Уйдет, бывало, и стоит где-нибудь в обители, невзирая ни на дождь, ни на стужу, обратясь к востоку: полагать надо, молится. Больна никогда не бывала», — рассказывала Анна Герасимовна.
По воспоминаниям М. П. Петрова, «та цепь железная, которой некогда приковывал ее муж и которую она принесла с собой в Дивеево, служила и теперь ей подчас веригами, а подчас изголовьем. Спала она и сидела всегда на полу и непременно около входной двери в келию, так что проходящие нередко наступали на нее или обливали ее водою, что, видимо, доставляло ей удовольствие. Как только все в келиях улягутся на ночь спать, Пелагия Ивановна, тоже притворявшаяся, что ложится спать, вставала, становилась на молитву и молилась почти всегда до утра, тихо плакала и вздыхала на молитве и иногда в восторге духовном громко восклицала, чем и будила бывшую около нее келейницу Анну Герасимовну, причем притворялась спавшей и восклицавшей во сне. Пищу принимала умеренно и питалась преимущественно черным хлебом, который носила всегда за пазухой и из которого катала шарики. Эти шарики служили ей вместо четок при совершении молитвы Иисусовой. И это было почти постоянным ее занятием. Ногтей Пелагия Ивановна никогда не обрезала и никогда не ходила в баню. Вообще, тело свое видимо истязала и угнетала».
Однажды она лежала на полу келии возле топившейся печи. Горячий уголек выскочил из печи и упал ей на висок. Она даже не пошевельнулась, чтобы его скинуть и лежала до тех пор, пока уголек не остыл.
«Дар слез был у Пелагии Ивановны замечательный, — вспоминала Анна Герасимовна, — но прежде плакала больше тайком, скрытно. Помню, раз хватилась я ее, уж очень долго ее не было; искали, искали, нигде не нашли. Пошла я в поле, вижу: сидит она у кирпичных сараев и так-то горько плачет — словно река льется. Надорвалось даже у меня сердце, на нее глядя. „Ох, — думаю,— что это как она плачет! Уж не побил ли кто ее!” Так думаю с малого-то моего разума глупого, а она, моя голубушка, мне и говорит: „Нет, батюшка, это я так; надо мне уж так-то плакать, вот я и плачу“. А года вот за четыре до смерти своей, как слышно стало, что у нас творится на Руси, какие пакости да беззакония, то уж как она, сердечная, бывало, плакала-то; уж и не скрывалась, и почти не переставала плакать. Глаза даже у ней загноились и даже заболели от этих слез.
— Что это значит, матушка, — говорю я, — что ты все так страшно плачешь?
— Эх, Симеон, — говорит она, — если бы ты знала это, весь бы свет теперь заставила плакать».
«А как она была покорна и послушлива, скажу вам! Настоящих послушниц не найдешь таких; даром, что блаженная. Как привели ее к нам, она хоть и бегала, а всегда, бывало, сказывалась. А прошлой вот осенью, незадолго до смерти, стала Поля на ней сарафан переменять: она и заупрямься, — и бить ее. Поля мне сказала. „Да ты что же это, озоруешь!” — и ударила ее платком по спине. Она так и затряслась, так было ко мне и бросилась. „Маменька, — говорит, — ты меня за что, за что бьешь? За что бьешь?”
— За Полю, — говорю, — ты ее заколотила.
— Да ведь я за дело, — говорит. — Ну да что же? Прости меня Христа ради.
И так-то хорошо поклонилась мне в ноги. Бывшая в то время монахиня Есфирь крайне удивилась. „Вот, — говорит, — матушка-то Пелагия Ивановна как смирению-то учит нас! Какая послушная“.
— Ох, — говорю, — матушка, это точно. Вот первые-то лет десять, как она, моя голубушка, меня слушалась. Поглядели бы вы.
— Уж и десять лет?.. А как побольше… — улыбаясь, сказала Пелагия Ивановна. — Кто же это знает, — говорю, — может и больше. Уж не помню. — Нет, уж другой Палашки у вас не будет; вам другой такой не найти, — задумавшись, ответила она».
«В прежнее-то время у нас не было послушницы; одни жили. Придет, бывало, летняя пора, все на работу уйдут. Вот, бывало, и за нею-то гляди, и стряпай, и все прибирай; а положен еще кроме того всякой из нас свой урок. Свитку принесет монахиня Александра, ее обязательно надо сшить в положенный срок. Вот, бывало, вижу: мне некогда, сила не берет. И скажу ей, как есть умному человеку: „Матушка, Господа ради, пособи мне; мне недосуг, а спрашивают, слышишь: к сроку надо“. И подвяжет она фартучек, наденет наперсточек, не говоря ни слова. Гляжу: шьет хорошохонько. Уж такая-то послушная была! В другой же раз, если, забывшись, оставлю я свитку, она нарочно так-то напутает, что и распутать невозможно. Однажды таким-то вот родом все так перепутала, что и поправить было нельзя. И бежит к нам мать-то Александра, выговаривает. „Так,— говорит,— нельзя; знаете, что нужно, а портите. Что это, глядите! Господи помилуй! Как это можно так шить!”
— Не меня, — говорю, — вини. Вон дура-то сидит, на ней взыскивай.
И так мне что-то это пришлось больно, что вот, каюсь вам, согрешила: по голове-то этой самой свиткой ее и ударила. Она и не тряхнулась. „Что ж,— говорит, глядя на мать Александру, — что на мне возьмешь? Я безумная“.
Нитки даже пряла у меня она, и по своей охоте. „Дай-ка, — скажет, — мне, батюшка, гребень-то, я попряду“. Подам я гребень; ну и сидит да прядет с лучиною; свечей и ламп тогда и в заводе-то не было… Напрядет толстых ниток; у меня Ладыженские, бывало, и разберут.
Что и говорить? Воевать по-своему, по-блаженному, воевала, а уж терпелива и смиренна была — удивляться лишь надо. Бывало, таракашку зря ни сама не тронет, ни другим не даст. Не только кого обидеть — на ногу наступят, бывало, ей, раздавят вовсе да еще стоят на ней, а она не пикнет, лишь поморщится только. Волосы даже раз загорелись от неосторожности на ней, и тут молчит. И как хочешь, бывало, ее унижай, поноси, ругай ее в лицо, она еще рада, улыбается. „Я ведь, — говорит, — вовсе без ума — дура“. А кто должную лишь честь воздаст ей за ее прозорливость да назовет ее, бывало, святой или праведницей, пуще всего растревожится. Не терпела почета, а напротив, поношение любила больше всего.
Никогда ничего ни у кого Пелагия Ивановна не искала, не просила и не брала; она была совершеннейшим образом нестяжательна, оттого у ней ничего своего и не было, кроме двух столовых серебряных ложек, да и те матушке нашей отдала.
Я расскажу вам, как это было. За свое-то добро на семейных скорбела; раз вот и говорит матери: „Ведь Палага-то безумная — куда хотят, и мытарят серебро-то ее“. А мать, услышавши это, и, зная ее прозорливость за последнее-то время, боялась ее и привезла ей эти две ложки.
— А что ж мой жемчуг не привезла? — спросила Пелагия Ивановна.
— Я его внучке Наде отдала, — ответила Прасковья Ивановна.
— Напрасно, — говорит, — я и сама бы нашла, куда его поместить-то.
После этого пришла как-то матушкина келейница, орловская Катя. Пелагия Ивановна, не говоря никому, взяла одну из этих ложек, сунула ей в колени и говорит: „Отдай матушке“. А спустя немного времени и говорит мне: „Симеон, а Симеон! Мы с тобой люди-то кой-какие, к чему нам это?” И подает мне другую-то ложку. „Отошли, — говорит, — матушке“. Так из всего ее добра единственно уцелевшие и ей доставшиеся эти две столовые серебряные ложки находятся теперь у матушки.
В другой раз, вскоре после смерти деверя ее, приезжает к нам ее брат. Как всегда все вперед зная, перед самым приездом его Пелагия Ивановна села прясть. Сидит и прядет. „Ах, — говорит он, — вот так хорошо: от пера да за прялку“. Присрамить захотел.
— Что же, — отвечает она, — ведь мы люди бедные; богатым до нас нет и дела, они нас знать не хотят, делятся, а нас даже и не спросят.
— Это что значит? — говорит брат.
Ан и вышло, что значило; недовольна была она и выговаривала очень, зачем в здешнюю-то обитель немного на помин дали. И вот так-то часто она им выговаривала за свои-то вещи да за свою обитель.
А то, что дадут, то и ест; что наденут, то и носит; а ничего не дадут, даже и не просит. Все она и пила, и ела, и носила, что подавали ей ее почитатели ради Христовой милостыни. Из платья кто что принесет — сама не брала. Бывало, мне подадут: сарафан ли, рубашку ли, платок ли; мы, бывало, на нее и наденем, да и то не всегда дается надеть-то, а как ей Бог велит. Гостинцев каких принесут: конфет, пряников или просфору — она не от всякого возьмет. А что уж возьмет, то в свою житницу — так мы прозвали ее пазуху — положит. И была у ней эта житница, словно большущий какой мешок, за шею привязанный; так, бывало, будто с целым мешком и ходит везде. И Боже упаси, как тревожится: не коснись никто этой житницы!
В последние-то годы ей приносили все из матушкиных комнат; очень любила она эту матушкину пищу и называла ее своею да Божиею. „Царица Небесная, — говорила, — мне это прислала“. А то: „Ну-ка, подай-ка мне, там есть моя-то пища“. Бывало, не ест другой-то: своей дожидается. И страшно растревожится, если что из принесенной этой пищи кто тронет.
Денег ни от кого никогда не брала. Так, раз одна бедная барышня была у ней. Пелагия Ивановна страх как хорошо приняла ее. Полагая, как всегда мирские-то люди думают, что надобно что-нибудь дать блаженной, она подала ей рубль медными деньгами. „Оставь, — заговорила Пелагия Ивановна, — у тебя у самой это последнее“. Как бы вы думали? Ведь и вышла правда: последний ведь рубль был в кармане у барышни-то, хоть и хорошо была одета она».
ОТНОШЕНИЯ С КЕЛЕЙНИЦАМИ
«Меня любила, кажется, да и то как-то по-своему, — говорила Анна Герасимовна. — Раз, например, отпустила я жать Полю, одна и осталась. Пелагия Ивановна у меня убежала, а я заболела, да и немало, вовсе свалилась; так другой день и лежу. Прибежала она и говорит: „Что это вы, батюшка?” „Да. Вот теперь, — говорю, — батюшка! Батюшка-то, небось, пять раз на день в караулку-то да в поле за тобой бегает! А вот как батюшка-то другой день болен лежит, так ты и не заглянешь, не навестишь его! Не подойдешь сказать: не хочешь ли, батюшка, испить, или чего…” Глядит, слушает молча; нагнулась, поцеловала меня в лоб и ушла. Уж не знаю, спросила ли у кого или кто ей дал, только приходит это вскоре, в одной руке белый хлеб несет, а другой зачерпнула в этом старинном котле (уж лет 50 ему, что под лавкою у нас нарочно для того и стоит) воды ковшиком, да ко мне и подходит.
— Не хочешь ли поесть-то, батюшка? Вот и водичка; на-ка, попей.
А еще захворала я, тоже лежу. Она и бежит: увидела.
— Знать ты, батюшка, хвораешь.
— Да, хвораю.
— Ах, кормилец ты мой! Что это у тебя? Голова, что ли, болит?
Схватила в охапку меня на руки и тащит на двор.
— Что ты, — говорю,— безумная, выдумала? Оставь! Поля, — кричу,— не давай ей!
А она, знай, свое. Вытащила меня на воздух, села да на коленках-то меня и держит; качает да, дуя в лицо, целует меня и приговаривает: „Ох, батюшка! Экой ты у меня плохой!”
Именинница я, знаете, на Симеона и Анны; вот последние-то годы все звала она меня Симеоном, и всегда-то по-разному. Как, бывало, назовет, я уже и знаю: ласкает или за что бранит и сердится — привыкла, знаете, к этому. Когда была довольна, все „Симеон“ да “Симеон-батюшка“, а как сердита, ни за что так не скажет, а все „Семка“ да “Семка“. А растревожусь, рассержусь я, бывало, и начну кому выговаривать что, она сейчас возьмет меня за руку, гладит руку-то, в глаза так и глядит, так и ласкается. „Ведь ты у меня Симеон Богоприимец, батюшка, ведь он так прямо на ручки-то Господа и принял; да был хороший да кроткий такой. И тебе так-то надо“.
По всему вот по этому-то и думаю я, что она любила меня. Ульяну Григорьевну покойную вот тоже любила она; даже плакала, как хоронить ее понесли. Раз только за три года до смерти вот этак-то ночью ушла она. Я нездорова была, Маша стирать в лес ушла, а буран страшный ревет. Слышу я: бьет десять, одиннадцать, двенадцать часов; наконец час, а ее все нету.
„Полинька, — говорю,— ты бы сходила, посмотрела Пелагию-то Ивановну; с четырех часов нет, а на дворе-то что? Ведь, пожалуй, убьет“. Взяла фонарь Поля, — задувает; так в потемках-то и вышла. Искала, кричала, не нашла. Ну-ка, взбудоражили всех. А как есть, зги не видать; Пелагии Ивановны нет, как нет. „Ступайте, — говорю, — по ямам“, — и там нет. „Идите, — говорю, — в мир, ищите там уж ее“. Пять часов утра. „Господи, — говорю, — что же это!” Часов этак в шесть пошла Маша в обитель. Глядит: покажись ей, будто Пелагии Ивановны рубашка-то на грядках против собора белеет, подошла Маша, а она сидит в грядках-то, не шелохнется; уж совсем почти замерзла; и так-то Маша обрадовалась, — так к ней и прижалась. Вишь, в грядки-то как залезла она мокрая, ветер-то и сшиб ее, повалившись, она села, выбившись из старых немощных-то сил, сарафан-то тем временем примерз к земле, ей и не выбраться. Скричала Маша сестер; принесли ее на руках, положили, напоили чаем с вином; стала отходить понемножку и рассмеялась. „Разве, — говорит, — вам меня жаль?”
— Жаль не жаль, — говорю, — а какой бы выговор-то я приняла.
— Да вот я, Симеон (последнее-то время все Симеоном меня звала), заплуталась; дороги-то не нашла; меня сшибло, я путь-то уж совсем потеряла.
Я-то ворчу, знаешь, а самой вот как ее жаль, и сказать не сумею; отвернулась да заплакала. Увидела, она это, да сестрам-то и показывает. „Ох, пес какой батюшка-то; говорит «не жаль», а смотрите-ка, плачет“. Насилу-то насилу мы ее тогда отходили. Судите сами: старухе, ночью, девять часов кряду на страшнейшем буране, чуть не хуже зимы, просидеть в одном сарафанушке с рубашкою; как не умерла-то, диво! Вот лишь с тех пор стала она чулки надевать, и до самой смерти никуда уж из келии не выходила».
СТАРЧЕСТВО
В Дивеево к блаженной Пелагии Ивановне стал стекаться со всех сторон народ — люди разных званий и состояний. Все спешили увидеть ее и услышать мудрое слово назидания, утешения, духовного совета или же обличения и укора — каждому по потребе. И она, обладая даром прозорливости, говорила каждому, что для него было нужно и душеспасительно, — с иным ласково, а с иным грозно, иных же вовсе отгоняла от себя и бросала в них камнями, других жестоко обличала, причем голос ее, как некогда у блаженного, Христа ради юродивого Андрея, подобно колоколу, звучал сильно и благодатно, так что кто слушал блаженную, вовек не мог забыть потрясающего действия ее слов. Говорила она почти неумолкаемо: то иносказательно, то прямо и ясно, смотря по душевной нужде слушавших. Если к Пелагии Ивановне приходили из простого любопытства, таковых она часто прогоняла от себя, толкала и била, приговаривая: «Галки, галки, прочь отсюда!» Ничего не укрывалось от прозорливой старицы: она прозревала мысли приходивших к ней, рассказывала все их прошлое и будущее иногда за несколько лет вперед, видела давно совершившееся, словно она сама там присутствовала, даже заочно помогала призывавшим ее в бедах и недугах и предваряла их недоумения своими советами, которые писала на клочках бумаги и посылала заблаговременно тем, кого любила. Много было случаев, когда приходивших к ней с разными болезнями она или ударяла по больному месту, или поила чаем из своей чашки и блюдца, и после того больные исцелялись и не чувствовали прежних болей.
Анна Герасимова рассказывала: «Никого ничем никогда она не отличала; ругал ли кто ее, ласкался ли кто к ней — для нее все были равны. Всякому говорила она лишь то, что по их, по блаженному-то, Сам Господь укажет и кому что надо было для душевного спасения. Одного ласкает, другого бранит, кому улыбается, от кого отворачивается, с одним плачет, а с другим вздыхает, кого приютит, а кого отгонит, а с иным, хоть весь день просиди, ни полслова не скажет, точно будто и не видит. С раннего утра и до поздней ночи, бывало, нет нам покоя, так совсем замотают: кто о солдатстве, кто о пропаже, кто о женитьбе, кто о горе, кто о смерти, кто о болезни и скота и людей — всяк со своими горями и скорбями, со своей сухотой и заботой идет к ней, бывало, ни на что без нее не решаясь. Сестры, у кого лишь чуть что, все к ней же летят; почтой, бывало, и то все ее же спрашивают. Как есть, нет отбою. И все говорят: что она им скажет, так все и случится, — Сам, значит, уже Бог так людям на пользу жить указал. Как же их погонишь-то?! И ее прогневать не хочется, да и Бога-то боишься. Бывало, с утра и до поздней ночи и тормошишься; иной раз так тошно, а терпишь да молчишь, делать нечего. Старух и молодых, простых и важных, начальников и не начальников — никого у ней не было, а все безразличны. Любить особо, Бог ее ведает, любила ли кого, я не заметила».
Художник М.П. Петров пользовался особенным расположением Пелагии Ивановны и был наречен ею духовным ее сыном. Он представлял собой живой пример того поразительного благодатного действия, посредством которого она обращала на путь спасения человеческие сердца. Вот что он рассказывал о своем первом посещении Пелагии Ивановны: «После бурной моей жизни, побыв на Афоне и в Иерусалиме, я не знал, на что решиться, идти ли в монастырь или жениться. На возвратном пути из этого благочестивого путешествия заехал я в Саров и в Дивеево, это было в 1874 году. На второй день по приезде в Дивеево меня свели в келию к юродивой Пелагии Ивановне, о которой много давно я слыхал. Когда взошел в ее келию, меня так поразила ее обстановка, что я сразу не мог понять, что это такое: на полу на войлоке сидела старая, скорченная и грязная женщина, с огромными ногтями на руках и босых ногах, которые произвели на меня потрясающее впечатление. Когда мне сказали, что это и есть Пелагия Ивановна, я нехотя поклонился ей и пожалел, что пошел к ней. Она не удостоила меня ответа на поклон мой и с полу пересела на лавку, где и легла. Я подошел к ней и спросил: „Идти ли мне в монастырь или жениться?” Она ничего на вопрос мой не ответила и только зорко на меня смотрела своими быстрыми блестящими глазами. Я повторил раза три тот же вопрос и, не получая от нее ответа, ушел от нее раздосадованный и разочарованный, решившись к ней уж более не ходить. Прожив целый месяц в Дивееве в монастырской гостинице и занимаясь живописью в соборном храме, я часто слышал упреки от монахинь и от начальницы гостиницы в том, что я не верю благодатным дарам Пелагии Ивановны, и по настойчивой просьбе начальницы гостиницы решился еще раз зайти в ее келию и с большой неохотой пошел, лишь бы только более мне ею не надоедали. Когда взошел я в келию Пелагии Ивановны, я нашел ее по-прежнему сидящей на полу на войлоке, но она немедленно по приходе моем встала и выпрямилась предо мною во весь рост. Это была женщина красиво сложенная, с необыкновенно живыми, блестящими глазами. Постояв предо мною, она начала бегать по комнате и хохотать, затем подбежала ко мне, ударила по плечу и сказала: „Ну, что?” У меня давно болела эта рука от паралича, но после этого ударения Пелагии Ивановны боль в ней мгновенно и совершенно прошла. На меня напал какой-то панический страх и я ничего ей не мог сказать, молчал и весь трясся от испуга. Потом она начала рассказывать мне всю мою прошедшую жизнь с такими поразительными подробностями, о которых никто не знал, кроме меня, и даже рассказала содержание того письма, которое я в этот день послал в Петербург. Это меня так поразило, что у меня волосы стали дыбом на голове и я невольно упал пред ней на колени и поцеловал ее руку. И с этого разу стал я усердным ее посетителем и почитателем, неотступно надоедал ей своими просьбами и вопросами и удостоился такого ее расположения, что она не только на личные мои вопросы, но и на письма мои всегда охотно и прозорливо отвечала или краткими записочками, или через добрых знакомых. Я часто к ней ездил и проживал подолгу в Дивееве собственно для того, чтобы видеть и слышать дивную старицу. Она меня вытащила со дна ада».
«Благодарю Бога, — говорил в душевном умилении М.П. Петров, — что Господь удостоил меня видеть такую рабу Божию. И не только я удостоился видеть ее, но и сподобился называться духовным сыном ее».
О ПРИОБЩЕНИИ СВЯТЫХ ТАИН
Анна Герасимовна рассказывала: «А вот еще скажу вам: с грешными людьми часто бывает, что они за собою ничего не видят, а на других указывают. Что делать, на то они и грешные люди. Вот так-то и у нас было. Стали соблазняться тем, что Пелагия Ивановна не исповедуется и Святых Таин не причащается. Вот приказали нашему батюшке отцу Иоанну Феминину (из соседнего прихода, потому что своих священников тогда еще не было) исповедать ее. Пришел он, и долго-долго они пробыли вместе наедине. Смотрю: выходит батюшка такой-то взволнованный и пошел прямо к матушке настоятельнице. Слышим: объяснил он ей, что Пелагия Ивановна — великая раба Божия и что она прямо высказала ему все потаенные грехи его. И насчет Святых Таин всегда хлопотали наши сестры-хлопотуши, обзывая ее «испорченною», да меня за нее укоряли. А дело-то в том, что она приобщалась Святых Таин, только нечасто.
Разболелись как-то у ней ноги. Я и говорю: „Не приобщить ли тебя, Пелагия Ивановна?”
— Что ж, — говорит, — батюшка, хорошее дело.
И приобщил ее батюшка отец Василий. Точно так же, как-то раз в Великий пост предложила я ей приобщиться, и она не только рада была, но даже сама все и правило-то к Причащению вычитала и приобщилась.
Раз сестры так доняли меня, что невтерпеж мне стало. Я и говорю ей: „Что это ты не приобщишься? Ведь все сестры говорят, что ты порченная“.
— Ах, нет, — говорит, — батюшка. Старик-то батюшка Серафим ведь мне разрешил от рождения до успения.
Что значили эти слова святого старца, не знаю я, а думаю, по моему глупому разуму, не указал ли он ей и тут путь высочайшего самоотвержения. Что может быть выше, радостнее и блаженнее приобщения Святых Таин Христовых? А они, эти блаженные-то, добровольно осуждают себя и на это лишение. А впрочем, Бог их знает! С ними бывают такие чудные события.
Вот я вам еще скажу: раз сестры тоже пристали ко мне и укоряют, что не причащаю Пелагию Ивановну. Вот пошла я и сказала о том батюшке, а он мне ответил: „Нечего слушать их! Что они понимают? Когда она сама пожелает, а этак ты, Герасимовна, за мной и не ходи. Знаю я Пелагию Ивановну, какая она раба Божия. Она с таким благоговением, с таким смирением, с таким страхом и трепетом принимает Святые Христовы Тайны, что даже вся просветлеет; и так вся ликует от духовного восторга, что даже на меня самого страх нападает от этого ее просветления. Потому сама она лучше и нас с тобою знает, когда Господь благословит ее приобщиться”. С тем я и ушла. А разуму-то, грешница, все еще не научилась».
Одна из дивеевских сестер вспоминала: «У таких подвижниц, как Пелагия Ивановна, часто бывают, при созерцательной и образцовой их жизни, свои тайные видения и откровения при благодати Святого Духа, им присущей… Я отправилась в келию Пелагии Ивановны к Анне Герасимовне и между разговорами спросила ee: „Пелагия-то Ивановна в первое время по вступлении в монастырь ходила ли в церковь?”
— Как же, ходила и приобщалась. Не часто, а очень часто оставалась молиться в церкви. Потом наш протоиерей Василий Садовский приходил к ней в келию приобщать ее. Раз как-то он пришел ее приобщить; она приобщилась, да и стала сама его исповедовать, так что он ужаснулся и поклонился ей в ноги, и просил ее святых молитв: так все верно и прозорливо она ему сказала! С тех пор весь монастырь, по словам батюшки Василия, стал считать ее великою прозорливицею. Потом она очень редко приобщалась. А раз, одна сестра, смущавшаяся, что она никогда не приобщается, сидя у ней в келии, думала об этом. А Пелагия Ивановна и говорит ей: „Посиди у меня, дочка“. Та довольно долго засиделась и уснула. Когда проснулась, видит, что Пелагия Ивановна стоит со скрещенными руками — и Ангел Божий ее приобщает. А когда та сестра подошла к ней, то она погрозила ей и сказала: „Молчи о том, что видела“. Потом еще другая ее келейница Пелагия Гавриловна недавно мне передавала: „Лет 30 тому назад проснулась я ночью и вдруг вижу: Ангел Божий прилетел, взял ее и скрылся на небо, а потом опять спустил ее. И Пелагия Ивановна лежит на полу у печки; лицо светлое, радостное. Я к ней, да и говорю: «Матушка, что я видала-то!» «Молчи, молчи, никому не говори!» — ответила она“.
До кончины своей за пять лет Пелагия Ивановна сделалась очень больна, безнадежна; мы думали, что она скончается. Тогда при матушке игумении, казначее и многих сестрах ее соборовали два священника и диакoн. Я тoжe была и рыдала, да и все плакали, и матушка игумения; а она смотрит на всех с ангельской улыбкой и переводит свои светлые, блестящие голубые глазки со священников то на матушку, то на сестер. В руках же имела огромный букет цветов и перебирала их. Нашей удручающей скорби не было пределов, но благодаря Всевышнему она осталась жива; только год от году слабела».
ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ ЖИЗНИ И КОНЧИНА
1884 год был тяжелым для Серафимовой обители: настало время расстаться ей со «вторым Серафимом», дивной блаженной Пелагией Ивановной, которой предсказал батюшка Серафим: „Многие тобою спасутся“.
Келейница Анна Герасимовна передала о последних днях жизни Пелагии Ивановны следующее: «Дня за два до того, как ей совсем слечь, говорит она мне: „Ох, Симеон, Симеон! Как мне жаль матушку-то; да и делать-то нечего“. В это время вся царская фамилия здесь ожидалась.
— Что ж, — говорю, — разве беда какая случилась?
— Да беда-то не очень велика, — говорит, — а матушку-то мне жаль.
Тут как раз я и разнемоглась, и затолковали у нас в келии-то, как бы мне не умереть.
— А я-то с кем же останусь, — говорит Пелагия Ивановна и подошла ко мне. — Нет, маменька, вставай; мы с тобой поживем еще маленько.
— Ну, — говорю, — когда мы друг друга так любим, что ты без меня не хочешь оставаться, а я без тебя, так давай кинем жребий, кому выйдет прежде умереть: тебе или мне.
— Ну, — говорит, — давай.
Не успела я сказать, как наши келейницы притащили нам длинную-предлинную бечевку. Пелагия Ивановна прехорошо стала перехватывать рукой. Вышло мне прежде умереть. Увидя это, Пелагия Ивановна огорчилась, пригорюнилась, вздохнула и говорит: „Ох, Господи! Да кого же мне искать-то еще. Нет, уже лучше я прежде умру!”
11 января, вставши с места, направилась она к двери на двор и говорит: „Ох, Маша. Что-то у меня как голова болит! Пойду-ка я в остаточки на звезды небесные погляжу“. Не дойдя до двери, вдруг упала, дурнота сделалась с ней; подняли мы ее, спрыснули святою водою. Она чуточку очнулась, да и говорит: „Что это, Господи, как бы не умереть! Симеон, Симеон, мне матушку да тебя только жаль“.
— Полно-ка, — говорю я, — может, кого и еще?
— Так-то так, — отвечает, — да матушку-то больше всех.
— Да, — говорю, — пожалеешь вот ты. Нет, видно, не больно жаль, коли не слушаешь никого да рвешься к двери-то. Вот как уж слаба, да принуждаешь меня вот тут на полу-то возле тебя сидеть да караулить.
А она-то, моя голубушка, слушает, да вдруг как поднялась, да так-то скоро попыталась выйти, а уж не смогла, в сенях-то опять было упала.
— Ой, Маша! Как меня тошнит, — говорит, и села на лавке.
Поддержали ей голову, водицей святой попоили и повели в келию. А она и мои-то руки целует, и Машины-то, и даже у бывшей тут своей племянницы, молодой клиросной Паши. Ей не даем мы, а она так и хватает, и так-то цепко ловит руками-то, да все и целует, целует; так и уложили мы ее. Через несколько этак дней гляжу как-то: поднялась моя Пелагия Ивановна, да прямо к Маше, поклонилась ей в ноги. Я что-то проворчала; смотрю, говорит: „Прости меня, Машенька, Христа ради“. И мне тоже в ноги.
— Уж ты и вправду не собираешься ль умирать, Пелагия Ивановна? — говорю. — Не полюбилось мне это. Что уж это за смирение такое напало? Вот всем в ноги кланяется да у всех руки целует, точно отблагодарить всех хочет.
— Да кто же знает, матушка; ведь, пожалуй, умрешь, — говорит.
— На днях вот и ко мне подошла да поклонилась в ноги тоже, — заметила мне Пелагия Гавриловна.
Она молчит. Ну, думаю, уж если так ласкается да смиряется, видно, вправду умереть собирается — всех, значит, и благодарит. И сжалось у меня сердце-то.
20 января подала ей Маша чаю, а она и не встает.
— Что это вы, матушка, — спрашиваю я.
— Положи-ка меня хорошенько, Марья, я больно хвораю, — сказала она.
Так и не пила ничего, и не ела, и молчит.
— Матушка, — говорит мне Маша-то, — вот Пелагия-то Ивановна очень захворала.
— Что это с тобою, матушка? — подошла я к ней и спросила.
— Да ведь я, маменька, захворала, — говорит.
— Что ж. Послать, что ли, сказать? Приобщиться надо.
— Да, — говорит.
А глаза веселые-развеселые, и сама вся радостная, и всех-то крестит, кто ни приди».
Старица совершенно ослабела и слегла в постель, так как у нее началось воспаление легких, но она наотрез отказалась от всех земных лекарств и тяжко страдала.
23 января ночью был гром и молния, а 24-го утром пришел со Святыми Дарами священник Иоанн Доримедонтович Смирнов, чтобы приобщить Пелагию Ивановну. Он стал убеждать ее причаститься, но она как бы не решалась на это. Отец Иоанн настаивал, и старица сказала ему: «Помолись за меня!» Он вновь стал уговаривать блаженную, и тогда она тихо спросила его: «А не грех будет во второй раз в день?» Священник не понял этих ее слов. Тогда одна близкая старице сестра, стоявшая рядом, обратилась к Анне Герасимовне и спросила ее, что значат эти слова. Та призадумалась и рассказала: «Сегодня ночью я проснулась и вижу: во всех окнах келии свет. Испугалась, думая, не пожар ли случился, что в окнах точно огонь отражается. Посмотрела в окно — нет ничего похожего на пожар, а только Пелагия Ивановна стояла у своей кроватки вся во свете, со скрещенными на груди руками и принимала Святые Тайны от Ангела. Вот почему, думается мне, она говорит: „Не грех ли?” — это значит, что уже сегодня причащалась». Священник заверил старицу, что греха не будет, и она, как должно, причастилась Святых Таин, облобызала Святую Чашу и приложилась ко Кресту, которым осенил ее священник.
Далее Анна Герасимовна рассказывала:
«Вечером просили мы того же батюшку Смирнова особоровать ее.
— Недостоин я, — говорит, но мы уговорили его.
Особоровавшись, она была веселая, хорошая такая, и на другой день, в понедельник, веселая же была, всех встречала, приветствовала и провожала глазами, кто бы ни приходил к ней, а приходило много прощаться.
25 января, не предупредив меня о том, пришли читать ей отходную. Я как батюшку-то увидела, так, знаете, потревожилась.
— Кто это догадался? — говорю. А она мне: «Полно, маменька, не тревожься. Ведь это ничего, молитва к Богородице только». Прочел батюшка отходную, а у меня вот так сердце-то и разрывается.
— Что это, Пелагия Ивановна, видно, ты уж и вправду умереть хочешь?
— Умру, маменька, — отвечает. — И кто меня помнит, того и я помню, и если буду иметь дерзновение, за всех буду молиться.
— А матушку-то, — говорю, — так и оставишь?
— Нет, — говорит, — маменька. Я там ей еще больше помогу. Буду Господа за нее просить.
С этих самых слов, с середы вечера, она совсем умолкла. С субботы же 28 января совсем даже и глаз не раскрывала. И когда приехали к ней в этот день два племянника ее проститься с ней, то одного из них, Николая Андреевича, она только перекрестила. С субботы на воскресенье ночью она крепко и будто так спокойно спала, что мы с матушкой благочинной говорили, что, может быть, судя по такому сну, она и поправится».
В воскресенье, 29 января, к вечеру с блаженной сделался сильный жар, так что она не могла уже уснуть. В последние часы жизни старица сильно страдала: кашель и мокрота душили ее и стесняли дыхание. Но ни жалобы, ни ропота не было слышно от нее, кротко и молчаливо терпела она свои страдания. В ночь на понедельник, 30 января, в 12 часов она вдруг совершенно успокоилась; тихо, крепко и глубоко заснула. И вот в этом-то последнем земном сне своем она ко второму часу стала дышать все как-то глубже и реже, и ровно в четверть второго часа на понедельник, 30 января (в праздник Трех святителей и день кончины ее матери), чистая, многострадальная душа Пелагии Ивановны отлетела ко Господу.
ПОГРЕБЕНИЕ
Анна Герасимовна вспоминала: «Убрали блаженную в беленькую рубашку, в сарафан, положили большой серый шерстяной платок на плечи, повязали голову белым шелковым платочком — одним словом, нарядили так, как она и при земной жизни своей наряжалась. А так как она любила цветы, то в правую ее руку дали ей букет цветов, на левую надели шелковые черные четки, потому что батюшка Серафим, благословляя ее на подвиг юродства Христа ради, сам дал ей четки.
Лишь только убрали ее совсем, ударили в большой колокол, и так как это было в два часа ночи, то колокольный звон напугал многих сестер: думали, не пожар ли. Блаженная Паша Саровская, приютившаяся в то время у нас, сказала: «Какой пожар? Вот глянуло солнышко, ну снежок-то и растаял; теперь в обители-то у вас темно будет».
Так и стояла Пелагия Ивановна три дня в крошечной, тесной келейке своей. Здесь битком был набит народ, ни на минутку не выходивший; здесь все время зажигались и горели свечи, непрестанно совершались панихиды, и вследствие того жара была нестерпимая, и, несмотря на все это, она лежала во гробе, моя красавица, точно живая, точно вся просветлевшая».
За девять лет до смерти блаженной Пелагии Ивановны, в 1875 году, когда собор во имя Святой Троицы был совсем готов к освящению и только ожидали приезда владыки Иоанникия, который был тогда епископом Нижегородским, а впоследствии митрополитом Московским, — блаженная Пелагия Ивановна однажды вошла в собор, оглядела в нем все и на вопрос сестры Елены Николаевны Анненковой (впоследствии матери благочинной, на которую было возложено устроение и благоукрашение собора): «Скажи, матушка, все ли так и все ли в порядке, и не забыла ли я чего?» — ответила: «Все хорошо; все так. А вот местечка-то мне не приготовила». Это весьма озаботило матушку Елену. Но вот прошло благополучно и освящение, а слова эти так и остались без исполнения.
Прошло пять лет. В 1880 году Пелагия Ивановна, уже никуда не выходившая из своей келии, однажды совершенно неожиданно пришла в игуменские комнаты, легла на кровать матушки, охала и металась, как больная (чем предсказывала почти полугодовую болезнь, которая вскоре постигла матушку), а потом, сходя с матушкиного крыльца, обняла Елену Николаевну и пошла вместе с ней по направлению к собору. Проходя мимо корпуса монахинь, говорила, что надо построже держать их. Потом подошли oни к боковой северной паперти собора и остановились:
— Я у тебя усну, — сказала Пелагия Ивановна матери Елене.
Потом пошли далее к главной паперти, остановились здесь, и опять Пелагия Ивановна сказала, указав на собор: «Я у тебя здесь лягу; приготовь мне местечко». И так, обнявшись, прошли вокруг собора и возвратились в келию.
Таким образом, еще за девять лет блаженная предсказала, на чьих руках она уснет смертным сном, и указала место своего упокоения. И все исполнилось так, как она говорила. Слова ее о том, что сестер надо держать построже, сбылись, потому что вскоре матушку Елену назначили благочинной монастыря, и она действительно повела сестер построже.
Точно так же сбылись и слова «я усну у тебя», поскольку матушка Елена совершенно неожиданно прислана была к смертному одру Пелагии Ивановны и находилась при ней все время, так что действительно на ее руках блаженная и уснула сном смертным.
Когда же возник вопрос, где положить Пелагию Ивановну, мать благочинная Елена вспомнила все слова Пелагии Ивановны, напомнила о них матушке игумении и для успокоения своей совести просила ее исполнить завещание покойницы похоронить ее в склепе под собором и позволить просить на это разрешения у Преосвященного Макария, епископа Нижегородского. Матушка уважила просьбу благочинной. Пока посланная специально для этого сестра ездила в Нижний Новгород, прошло довольно много времени, и поэтому Пелагию Ивановну пришлось хоронить только на девятый день после кончины.
Блаженная говорила, что гроб ей сделают особенный, и действительно, на третий день вечером ее положили в прекрасный кипарисовый гроб, весь украшенный херувимами, с выкаленными словами: «Со святыми упокой», а на крышке — «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас». На внутренней стороне гробовой крышки была привинчена дощечка с надписью: «Проходившая путь Христа ради юродства раба Божия блаженная Пелагия 30 января 1884 года отошла ко Господу». Гроб с телом блаженной сестры торжественно перенесли в теплую зимнюю Тихвинскую церковь, где он простоял до девятого дня. Гроб стоял на высоком катафалке, окруженный многими горящими свечами в подсвечниках. По окончании церковных богослужений ни днем, ни ночью в храме не умолкало чтение Псалтири по усопшей, здесь непрестанно совершались по ней панихиды, от 30 до 40 в день, здесь постоянно горели вокруг гроба свечи, сюда кроме монастырских стекались со всех епархий целые тысячи мирян, которые благоговели перед Пелагией Ивановной, уважали ее и во всем прибегали к ней, а теперь при гробе ее скорбели и плакали о том, что лишились в ней своей матери, утешительницы и молитвенницы. И все это, вместе взятое, невольно производило какой-то благоговейный трепет в душе всякого, здесь находившегося, трогало до глубины души, умиляло даже и жестокие сердца. Народу не только не убывало, но, напротив, с каждым днем прибывало все более и более, так что матушка игумения, снисходя к слезной их просьбе, а равно и по благоговению к почившей рабе Христовой, была вынуждена позволить им и ночи проводить у гроба. Вследствие этого церковь не только днем, но и ночью была наполнена все прибывавшим народом. Жара стояла в храме такая, что со стен текли потоки воды, и даже на холодных папертях было тепло, как в келиях. И несмотря на это, почившая раба Христова лежала во гробе, как будто только лишь забывшаяся сном, ничего не являла в себе мертвенного, была, как живая, даже не холодная, а теплая, и непрестанно менялась в лице, не имевшем ни малейших признаков мертвенного безобразия, а, напротив, сиявшем какой-то духовной красотой. Вся она с головы до ног была осыпана свежими цветами, которые так любила при жизни и которыми любящие ее сестры, несмотря на зимнее время, поусердствовали в последний раз ее украсить. Эти цветы непрестанно заменялись новыми, поскольку тотчас же нарасхват разбирались массами народа, с благоговением уносившего их домой.
В девятый день после кончины блаженной, 7 февраля 1884 года, было совершено отпевание при громадном стечении народа. Монастырский священник отец Иоанн Гусев произнес трогательное слово в ее память, вызвавшее громкие рыдания присутствовавших сестер, многие их которых потеряли в ней мать, наставницу и советницу на все доброе и душеспасительное. Когда после отпевания и продолжительного последнего прощания многострадальное тело подвижницы Христовой принесли к приготовленному месту упокоения у Свято-Троицкого собора, в 20 метрах напротив главного алтаря, и стали закрывать гроб крышкой, то и тогда прощавшиеся с ней свободно брали ее ручки, которые были гибки, мягки и теплы, как у живой. Лицо ее было светло и благообразно. Черты его застыли в важной думе, как бы созерцая радостное видение. Могила Пелагии Ивановны была устроена особенно заботливо. Гроб, запертый замком, опустили в склеп с прочным сводом.
Кончина и погребение старицы ознаменовались исцелениями, которые еще более утвердили ее почитателей в том, что почившая велика пред Господом.
***
Осенью 1990 года за старой лиственницей у алтаря дивеевского Троицкого собора было определено место захоронений. Тогда же на всех трех могилах блаженных были установлены деревянные кресты, сделана оградка, посажены цветы. 20 октября 1991 года, в день Ангела Пелагии Ивановны, впервые после многих лет была отслужена панихида на ее могиле. После этого панихиды или литии в памятные дни на могилах блаженных стали обязательными, а с сентября 1994 года они стали регулярно служиться и по субботам после ранней литургии.
По молитвам блаженной Пелагии Ивановны Господь являет Свою милость и в наши дни. Ныне блаженная Пелагия Ивановна почивает в мощах в Казанском храме Серафимо-Дивеевской обители вместе с блаженными Параскевой Ивановной и Марией Ивановной. 31 июля 2004 года все они были причислены к лику местночтимых святых Нижегородской епархии. В сентябре того же года совершилось обретение святых мощей блаженных стариц. Честные мощи святой блаженной Пелагии были обретены 17 сентября. В октябре 2004 года Архиерейский собор благословил общецерковное прославление Дивеевских блаженных Пелагии, Параскевы и Марии.
Память блж. Пелагии 12 февраля